Mira cómo se mece una vez y otra vez, virgen de flor y rama, en el aire de ayer. (с)
Ну очень известная фотография. И, как и один из снимков 1918 года, не перестает от этого быть абсолютно прекрасной и нежно мною любимой.
Он здесь совершенно лунный. Такое у меня от этой фотографии ощущение. Даже свет, падающий из окна, кажется не солнечным, а лунным. (Мы же подарим ему луну на 19-е, а по некоторым, пока еще не особо подтвержденным данным, на 17-е? Чтобы он утешился...)
Дома, в Гранаде, скучающий по любимому человеку, с подарком этого человека, висящим на стене за спиной.

«Дома в Гранаде. Лунный юноша» на Яндекс.Фотках
читать дальше
[Membrete:]
Café de La Rambla
Mi querido Salvador: Cuando arrancó el automóvil, la oca empezó a graznar y decirme cosas del Duomo de Milán. Yo estuve a punto de tirarme del coche para quedarme contigo (contiguito) en Cadaqués, pero me detenía el expresivo reloj pulsera de Pepe y la nariz de Pepe que echaba en la mañana al baño maría de París un coralito de sangre duro duro [sic] en su cara lastimosa. Al despedirme de los Qucurucuchs en el recodo de la carretera, te he visto pequeño comiéndote una manecita roja con aceite y utilizando un pequeño tenedor de yeso que te sacabas de los ojos. Todo con una ternura de polio recién salido del cascarón y tiu tiu y de pirulí mano. ¡Ay!
Ahora sudo y [...] un calor insoportable. Cadaqués tiene la alegría y la permanencia de belleza neutra del sitio donde ha nacido Venus pero que ya no se recuerda.
Va hacia la belleza pura. Desaparecieron las viñas y se exaltan día por día las aristas que son como las olas y las olas (onadas) que son como las aristas. Un día la luna mojará con elasticidad de pez mojado, y la torre de la iglesia oscilará de goma blanda sobre las casas, duras o lastimosas, de cal o de pan mascado. Yo me entusiasmo pensando en los descubrimientos que vas a hacer de Cadaqués y recuerdo al Salvador Dalí neófito lamiendo la cascara del crepúsculo sin entrar dentro todavía, la cascara rosa palidísima de cangrejo puesto boca arriba. Hoy ya estás dentro. Desde aquí siento (¡ay, hijo mío, qué pena!) el chorrito suave de la bella sangrante del bosque de aparatos y oigo crepitar dos bestiecitas como el sonido de los cacahuetes cuando se parten con los dedos. La mujer seccionada es el poema más bello que se puede hacer de la sangre y tiene más sangre que toda la que se derramó en la Guerra Europea, que era sangre caliente y no tenía otro fin que el de regar la tierra y aplacar una sed simbólica de erotismo y fe. Tu sangre pictórica y en general toda la concepción plástica de tu estética fisiológica tiene un aire concreto y tan proporcionado, tan lógico y tan verdadero de pura poesía que adquiere la categoría de lo que nos es necesario para vivir.
Se puede decir: «Iba cansado y me senté a la sombra y frescura de aquella sangre», o decir: «Bajé el monte y corrí toda la playa hasta encontrar la cabeza melancólica donde se agrupaban los deliciosos bestecitos [sic] crepitantes tan útiles para la buena digestión».
Ahora sé lo que pierdo separándome de ti. La impresión que me da Barcelona es la impresión de que todo el mundo juega y suda con una preocupación de olvido. Todo es confuso y embistiente como la estética de la llama, todo indeciso y desquiciado. Allí en Cadaqués la gente se siente sobre el suelo todas las sinuosidades y poros de las plantas de los pies. Ahora veo cómo en Cadaqués me sentía los hombros. Es una delicia para mí recordar las curvas resbaladizas de mis hombros donde por primera vez he sentido en ellos la circulación de la sangre en cuatro tubitos esponjosos que temblaban con movimientos de nadador herido.
Quisiera llorar pero con el llanto sin conciencia de Lluís Salieras o con el canto estupendo de cuando tu padre tararea la sardana «Una llágrima».
Me he portado como un burro indecente contigo que eres lo mejor que hay para mí. A medida que pasan los minutos lo veo claro y tengo verdadero sentimiento. Pero esto sólo aumenta mi cariño por ti y mi adhesión por tu pensamiento y calidad humana.
Esta noche como con todos los amigos de Barcelona y brindaré por ti y por mi estancia en Cadaqués pues las plazas del exprés estaban tomadas.
Saluda a tu padre y a tu hermana Ana María a quien tanto quiero y a Raimunda.
Acuérdate de mí cuando estés en la playa y sobre todo cuando pintes las crepitantes y únicas cenicitas, ¡ay mis ceni-citas! Pon mi nombre en el cuadro para que mi nombre sirva para algo en el mundo y dame un abrazo que bien lo necesita tu
¡Hace un calor espantoso! ¡Pobrecito!
Que hagas el artículo de mi exposición y que me escribas, hijito.
Сальвадору Дали (№7)
Мой дорогой Сальвадор!
Едва автомобиль тронулся, как за нами увязался гусь — бежит, крыльями хлопает и вещает, что твой профессор, про красоты Миланского собора. Я едва не выкинулся в окошко — так мне хотелось остаться с тобой — с тобою! — в Кадакесе. Но — увы! — меня остановили (да как требовательно!) часы на руке, подарок Пепе, того самого, что уныло смывает в парижской ванной ручеек крови из разбитого носа.
Дорога свернула, и я попрощался с Кукуруками (Кукуруки — два маленьких острова, расположенных при входе в кадакесскую бухту. Они хорошо видны с поворота горной дороги, ведущей из Кадакеса в Фигерас), и мне примерещился ты: вкушаешь за завтраком крохотную алую ручонку в оливковом масле, накалывая ее на малюсенькую гипсовую вилочку, вынутую из собственного глаза. Картина, овеянная нежностью, сравнимая разве что с едва вылупившимся из яйца желтым пуховым цыпленком.
Жара сделалась невыносима и измучила меня. А Кадакес прекрасен и радостен — это вечная красота моря, из которого (именно здесь!) вышла Венера пеннорожденная. Вышла— и забыла благословенный этот край. А разве не здесь обретается чистая красота? (Намек на картину «Рождение Венеры», которую Дали писал в то лето, когда у него гостил Лорка. Впоследствии эта картина получила название «Пепелинки», возможно, данное ей Лоркой (как это следует из концовки письма).
Дорога пересекла виноградники, и замелькали скалы, похожие на крылья, и валуны, похожие на волны, — как же твои волны похожи на валуны... Придет ночь, и луна, мокрая, как рыба, выльет на колокольню крынку с опарой и выкрасит бедняцкие хижины известкой.
Я думаю о том, что тебе привиделось в Кадакесе, что ты там еще понаоткрывал, и радуюсь, и вспоминаю тебя — Сальвадора Дали, со страстью неофита вгрызающегося в закатный небесный свод. А он не поддается, не трещит, не колется, как крабий панцирь! Но ты не отступишь. Я и отсюда вижу (ой, сынок, как больно!) тонкий кровавый ручеек в зарослях твоих аппаратов и слышу, как хрустят раздавленные ракушки, кромсая мягкие тельца. Истерзанный женский торс впечатляет, как стихи, написанные кровью, — ее здесь больше, чем пролилось в мировую войну. Вот она — та самая горячая кровь, что оросила и напитала землю и утолила любовную жажду и жажду веры. Кровь с твоей картины и вся эстетика этой физиологии так точна, выверена и гармонична! В ней есть и логика, и истинная чистая поэзия — одна из насущнейших категорий бытия. (Здесь и далее серия намеков на образы картины «Мед слаще крови», которую Лорка сначала называл «Лес аппаратов».)
Можно сказать: «Усталый, я нашел спасительную тень на берегу ручейка той крови». А можно и так: «Я сбежал с холма и понесся вдоль берега, высматривая эту печальную голову, где копошились милые хрусткие тварьки, столь пользительные для пищеварения».
Сколько же я теряю, удаляясь от тебя! Барселона оставила во мне одно явственное впечатление: все поглощены игрой — чтобы забыться. Путаница, суета. Все переменчиво, невнятно, причудливо — эстетика пляшущего пламени. А в Кадакесе всем телом, всеми жилочками и порами ощущаешь твердь земную. Только там я понял, что у меня есть плечи, что я могу их расправить. Это такое новое, такое радостное ощущение — чувствовать, как там, внутри плеч-холмов течет кровь в гибких, податливых трубочках сосудов, вздрагивающих от пульса, как раненый пловец.
Я чуть не зарыдал — безотчетно, как Льюис Сальерас, как плачут, заслышав самое начало сарданы «Слеза», той, что так любит напевать потихоньку твой отец. (Сарданы с таким названием нет. Видимо, речь идет о популярной сардане «Я по тебе лью слезы».)
Я вел себя с тобою, как упрямый осел. С тобою — лучшим из моих друзей! И чем дальше я уезжаю, тем глубже раскаянье, тем сильнее нежность и тем явственнее согласие с твоими мыслями и всем, что ты есть.
Сегодня в Барселоне у меня ужин с друзьями. Обязательно выпью за твое здоровье и благословенные дни в Кадакесе. Билет домой уже дожидается меня.
Передай привет твоему отцу, сестре твоей Ане Марии — я ее так люблю! — и Раймунде.
Вспомни обо мне, когда будешь бродить по берегу, но главное — когда примешься за хрупкие, хрусткие пепелинки — таких больше не сыскать! Милые моему сердцу пепелинки! И еще — изобрази где-нибудь на картине мое имя: пусть оно хоть так послужит городу и миру. Вспоминай меня — мне это так важно!
Жара здесь невыносимая — бедный я, бедный! И прошу, не забудь написать статейку о выставке моих рисунков!
И пиши мне. Слышишь, сынок?
пер. Н. Р. Малиновской
Он здесь совершенно лунный. Такое у меня от этой фотографии ощущение. Даже свет, падающий из окна, кажется не солнечным, а лунным. (Мы же подарим ему луну на 19-е, а по некоторым, пока еще не особо подтвержденным данным, на 17-е? Чтобы он утешился...)
Дома, в Гранаде, скучающий по любимому человеку, с подарком этого человека, висящим на стене за спиной.

«Дома в Гранаде. Лунный юноша» на Яндекс.Фотках
читать дальше
A Salvador Dalí (2)
[Membrete:]
Café de La Rambla
Barcelona [finales de julio de 1927]
Mi querido Salvador: Cuando arrancó el automóvil, la oca empezó a graznar y decirme cosas del Duomo de Milán. Yo estuve a punto de tirarme del coche para quedarme contigo (contiguito) en Cadaqués, pero me detenía el expresivo reloj pulsera de Pepe y la nariz de Pepe que echaba en la mañana al baño maría de París un coralito de sangre duro duro [sic] en su cara lastimosa. Al despedirme de los Qucurucuchs en el recodo de la carretera, te he visto pequeño comiéndote una manecita roja con aceite y utilizando un pequeño tenedor de yeso que te sacabas de los ojos. Todo con una ternura de polio recién salido del cascarón y tiu tiu y de pirulí mano. ¡Ay!
Ahora sudo y [...] un calor insoportable. Cadaqués tiene la alegría y la permanencia de belleza neutra del sitio donde ha nacido Venus pero que ya no se recuerda.
Va hacia la belleza pura. Desaparecieron las viñas y se exaltan día por día las aristas que son como las olas y las olas (onadas) que son como las aristas. Un día la luna mojará con elasticidad de pez mojado, y la torre de la iglesia oscilará de goma blanda sobre las casas, duras o lastimosas, de cal o de pan mascado. Yo me entusiasmo pensando en los descubrimientos que vas a hacer de Cadaqués y recuerdo al Salvador Dalí neófito lamiendo la cascara del crepúsculo sin entrar dentro todavía, la cascara rosa palidísima de cangrejo puesto boca arriba. Hoy ya estás dentro. Desde aquí siento (¡ay, hijo mío, qué pena!) el chorrito suave de la bella sangrante del bosque de aparatos y oigo crepitar dos bestiecitas como el sonido de los cacahuetes cuando se parten con los dedos. La mujer seccionada es el poema más bello que se puede hacer de la sangre y tiene más sangre que toda la que se derramó en la Guerra Europea, que era sangre caliente y no tenía otro fin que el de regar la tierra y aplacar una sed simbólica de erotismo y fe. Tu sangre pictórica y en general toda la concepción plástica de tu estética fisiológica tiene un aire concreto y tan proporcionado, tan lógico y tan verdadero de pura poesía que adquiere la categoría de lo que nos es necesario para vivir.
Se puede decir: «Iba cansado y me senté a la sombra y frescura de aquella sangre», o decir: «Bajé el monte y corrí toda la playa hasta encontrar la cabeza melancólica donde se agrupaban los deliciosos bestecitos [sic] crepitantes tan útiles para la buena digestión».
Ahora sé lo que pierdo separándome de ti. La impresión que me da Barcelona es la impresión de que todo el mundo juega y suda con una preocupación de olvido. Todo es confuso y embistiente como la estética de la llama, todo indeciso y desquiciado. Allí en Cadaqués la gente se siente sobre el suelo todas las sinuosidades y poros de las plantas de los pies. Ahora veo cómo en Cadaqués me sentía los hombros. Es una delicia para mí recordar las curvas resbaladizas de mis hombros donde por primera vez he sentido en ellos la circulación de la sangre en cuatro tubitos esponjosos que temblaban con movimientos de nadador herido.
Quisiera llorar pero con el llanto sin conciencia de Lluís Salieras o con el canto estupendo de cuando tu padre tararea la sardana «Una llágrima».
Me he portado como un burro indecente contigo que eres lo mejor que hay para mí. A medida que pasan los minutos lo veo claro y tengo verdadero sentimiento. Pero esto sólo aumenta mi cariño por ti y mi adhesión por tu pensamiento y calidad humana.
Esta noche como con todos los amigos de Barcelona y brindaré por ti y por mi estancia en Cadaqués pues las plazas del exprés estaban tomadas.
Saluda a tu padre y a tu hermana Ana María a quien tanto quiero y a Raimunda.
Acuérdate de mí cuando estés en la playa y sobre todo cuando pintes las crepitantes y únicas cenicitas, ¡ay mis ceni-citas! Pon mi nombre en el cuadro para que mi nombre sirva para algo en el mundo y dame un abrazo que bien lo necesita tu
Federico
¡Hace un calor espantoso! ¡Pobrecito!
Que hagas el artículo de mi exposición y que me escribas, hijito.
Сальвадору Дали (№7)
Барселона, 31 июля 1927г.
Мой дорогой Сальвадор!
Едва автомобиль тронулся, как за нами увязался гусь — бежит, крыльями хлопает и вещает, что твой профессор, про красоты Миланского собора. Я едва не выкинулся в окошко — так мне хотелось остаться с тобой — с тобою! — в Кадакесе. Но — увы! — меня остановили (да как требовательно!) часы на руке, подарок Пепе, того самого, что уныло смывает в парижской ванной ручеек крови из разбитого носа.
Дорога свернула, и я попрощался с Кукуруками (Кукуруки — два маленьких острова, расположенных при входе в кадакесскую бухту. Они хорошо видны с поворота горной дороги, ведущей из Кадакеса в Фигерас), и мне примерещился ты: вкушаешь за завтраком крохотную алую ручонку в оливковом масле, накалывая ее на малюсенькую гипсовую вилочку, вынутую из собственного глаза. Картина, овеянная нежностью, сравнимая разве что с едва вылупившимся из яйца желтым пуховым цыпленком.
Жара сделалась невыносима и измучила меня. А Кадакес прекрасен и радостен — это вечная красота моря, из которого (именно здесь!) вышла Венера пеннорожденная. Вышла— и забыла благословенный этот край. А разве не здесь обретается чистая красота? (Намек на картину «Рождение Венеры», которую Дали писал в то лето, когда у него гостил Лорка. Впоследствии эта картина получила название «Пепелинки», возможно, данное ей Лоркой (как это следует из концовки письма).
Дорога пересекла виноградники, и замелькали скалы, похожие на крылья, и валуны, похожие на волны, — как же твои волны похожи на валуны... Придет ночь, и луна, мокрая, как рыба, выльет на колокольню крынку с опарой и выкрасит бедняцкие хижины известкой.
Я думаю о том, что тебе привиделось в Кадакесе, что ты там еще понаоткрывал, и радуюсь, и вспоминаю тебя — Сальвадора Дали, со страстью неофита вгрызающегося в закатный небесный свод. А он не поддается, не трещит, не колется, как крабий панцирь! Но ты не отступишь. Я и отсюда вижу (ой, сынок, как больно!) тонкий кровавый ручеек в зарослях твоих аппаратов и слышу, как хрустят раздавленные ракушки, кромсая мягкие тельца. Истерзанный женский торс впечатляет, как стихи, написанные кровью, — ее здесь больше, чем пролилось в мировую войну. Вот она — та самая горячая кровь, что оросила и напитала землю и утолила любовную жажду и жажду веры. Кровь с твоей картины и вся эстетика этой физиологии так точна, выверена и гармонична! В ней есть и логика, и истинная чистая поэзия — одна из насущнейших категорий бытия. (Здесь и далее серия намеков на образы картины «Мед слаще крови», которую Лорка сначала называл «Лес аппаратов».)
Можно сказать: «Усталый, я нашел спасительную тень на берегу ручейка той крови». А можно и так: «Я сбежал с холма и понесся вдоль берега, высматривая эту печальную голову, где копошились милые хрусткие тварьки, столь пользительные для пищеварения».
Сколько же я теряю, удаляясь от тебя! Барселона оставила во мне одно явственное впечатление: все поглощены игрой — чтобы забыться. Путаница, суета. Все переменчиво, невнятно, причудливо — эстетика пляшущего пламени. А в Кадакесе всем телом, всеми жилочками и порами ощущаешь твердь земную. Только там я понял, что у меня есть плечи, что я могу их расправить. Это такое новое, такое радостное ощущение — чувствовать, как там, внутри плеч-холмов течет кровь в гибких, податливых трубочках сосудов, вздрагивающих от пульса, как раненый пловец.
Я чуть не зарыдал — безотчетно, как Льюис Сальерас, как плачут, заслышав самое начало сарданы «Слеза», той, что так любит напевать потихоньку твой отец. (Сарданы с таким названием нет. Видимо, речь идет о популярной сардане «Я по тебе лью слезы».)
Я вел себя с тобою, как упрямый осел. С тобою — лучшим из моих друзей! И чем дальше я уезжаю, тем глубже раскаянье, тем сильнее нежность и тем явственнее согласие с твоими мыслями и всем, что ты есть.
Сегодня в Барселоне у меня ужин с друзьями. Обязательно выпью за твое здоровье и благословенные дни в Кадакесе. Билет домой уже дожидается меня.
Передай привет твоему отцу, сестре твоей Ане Марии — я ее так люблю! — и Раймунде.
Вспомни обо мне, когда будешь бродить по берегу, но главное — когда примешься за хрупкие, хрусткие пепелинки — таких больше не сыскать! Милые моему сердцу пепелинки! И еще — изобрази где-нибудь на картине мое имя: пусть оно хоть так послужит городу и миру. Вспоминай меня — мне это так важно!
Федерико.
Жара здесь невыносимая — бедный я, бедный! И прошу, не забудь написать статейку о выставке моих рисунков!
И пиши мне. Слышишь, сынок?
пер. Н. Р. Малиновской
@темы: Федерико, Дали, 40 любимых фотографий
А письмо и правда чудесное. Так обидно, что его писем к Дали сохранилось меньше десятка, а ведь переписка на протяжении нескольких лет велась очень интенсивно в те периоды, когда они разъезжались из Мадрида по своим "малым родинам". Вон, Сальвадоровых писем хотя бы десятка три да наберется, а Федерикиных — всего семь.
Во-первых, обнаружилось стихотворение, которого мы не знали раньше. Целое живое стихотворение! Нигде не напечатанное до последнего времени, существовавшее только на пожелтевшем листке бумаги, исписанном рукой Федерико.
Во-вторых, человек, все эти годы хранивший листок, соприкоснулся с человеком, которого мы любим. Он тоже его любил, и это было взаимно. Через него — прикоснулись и мы. Разве плохо?
То, что Федерико был ужасно любвеобильным, уже не секрет и не новость.
Для исследователей, биографов, литературоведов такие находки — настоящий праздник: еще один кусочек мозаики встает на свое место.
он не возражал.
И в Аргентине была, в Буэнос-Айресе, там тоже сказки были.))
Да не перемывают кости, а узнают о нем то, чего не знали раньше. Его ж никто ни за что не осуждает...